Строки и строфы в стихотворении, помеченные отточием, в первую очередь наводят на мысль о цензуре, затыкающей поэту рот. Однако это не всегда так: подчас подобные умолчания вводятся поэтом намеренно. Что за ними стоит, на примере стихотворения 1824 года объясняет литературовед Юрий Никишов.
Ненастный день потух; ненастной ночи мгла
По небу стелется одеждою свинцовой;
Как привидение, за рощею сосновой
Луна туманная взошла…
Всё мрачную тоску на душу мне наводит.
Далеко, там, луна в сиянии восходит;
Там воздух напоен вечерней теплотой;
Там море движется роскошной пеленой
Под голубыми небесами...
Вот время: по горе теперь идет она
К брегам, потопленным шумящими волнами;
Там, под заветными скалами,
Теперь она сидит печальна и одна…
Одна… никто пред ней не плачет, не тоскует;
Никто ее колен в забвенье не целует;
Одна… ничьим устам она не предает
Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Никто ее любви небесной не достоин.
Не правда ль: ты одна… ты плачешь… я спокоен;
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но если . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Основной объем стихотворения занимают картины на основе воображения-воспоминания. Есть точно обозначенная ориентация на реальность, самому воображению установлен предел. Переживания поэта развертываются на фоне природы.
В «Ненастном дне…» две пейзажные зарисовки. Одна – южная по колориту, уже освоенная пером поэта, да и более обычная для поэзии в принципе, поскольку отвечает традиции «воспевания» предмета, стремления подчеркнуть возвышенное, экзотически приподнятое. Здесь сияющая луна, вечерняя теплота, роскошная пелена движущихся волн. А начальный пейзаж воспроизводится с другим эмоциональным знаком: ненастье, ночи мгла, затуманенная луна.
Луна как раз и связывает две картины. Такой прием уже использовался Пушкиным в стихотворении «Редеет облаков летучая гряда...»: там две отдаленные точки пространства (где поэт реально был и где ему хотелось быть) соединялись лучами звезды. Печальная вечерняя звезда несла гармонию в драматически разобщенный мир. В «Ненастном дне…» тот же прием выполняет совсем иную функцию. Луна как космическое тело у нас одна на весь мир, но в стихотворении луна сияющая (такая же она и в стоящем рядом в собрании сочинений «Ночном зефире...» – «луна златая») и луна туманная – как будто и не один, а два разных объекта. Подлинной сочтена луна сияющая, златая. Луна туманная – призрачная, почти ирреальная, «как привидение». Контраст детали в полной мере соответствует эмоциональному контрасту двух картин. К слову, призрачная луна рисуется «с натуры», тогда как сияющая – хотя и не менее реальна, но существует как предмет воспоминаний.
Роль вступительной картины стихотворения в эстетическом плане исключительно велика. Ее эмоциональное содержание в стихотворении уточнено недвусмысленно, прямым словом: «Всё мрачную тоску на душу мне наводит». Однако независимо от эмоционального знака «ненастная» и «роскошная» картины природы в стихотворении эстетически уравниваются. Поэт отнюдь не теряет своей заинтересованности, пристрастности; пометы за и против он расставляет отчетливо и резко.
Но тут надо учесть важное обстоятельство. Утверждение и отрицание – опоры искусства; отрицание не было противопоказанным даже нормативной поэтике классицизма; правда, для этих целей предназначались специальные «низкие» жанры и «низкий» штиль. Отрицание в «Ненастном дне…» особого рода, оно лишено сатирических оттенков. Радостен или безрадостен пейзаж с туманной луной – это не имеет значения: бессмысленно негодовать на ненастье и туманы, поскольку эмоции ничего не могут поправить. Пейзаж, рождающий тоскливое настроение, входит в стихи не потому, что грусть выражать приятно, а потому, что это жизнь, которая такой сложилась объективно. Пейзаж с туманной луной в «Ненастном дне...» – необходимая веха того длительного и сложного процесса, который в творчестве Пушкина приведет к утверждению «поэзии действительности».
В элегии «Ненастный день потух…» настроение поэта балансирует на лезвии бритвы, в самый напряженный момент грозя сорваться. Элегический тон задан обстоятельствами разлуки. Разлука для поэта ненавистна, и все-таки он учится терпению. Разлука предстает терпимой и нестерпимой – в зависимости от того, как ведет себя героиня. Фрагмент в восемь строк рисует единую картину, варьируя детали: «она» непременно одна («одна» назойливо повторяется как заклинание) – и никто не смеет оказывать ей знаки любви. А далее элегия принимает уникальный вид: завершенное произведение обрывается тремя строками точек (и это авторское решение, а не ведомый Пушкину цензурный произвол). После них еще две строки текста:
Никто ее любви небесной не достоин.
Не правда ль: ты одна… ты плачешь… я спокоен;
Снова строка точек, и наконец голос поэта окончательно обрывается на незаконченной фразе:
Но если . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Императив антитезы «но» повелевает нарисовать контрастную картину (она не одна) – и нет сил даже в воображении рисовать что-либо в таком духе. Обрыв повествования на этом месте представляется психологически естественным и понятным.
Но почему возникла пауза из точек, когда рисовалась картина, отрадная взору поэта? Поскольку восьмистишие и двустишие и по смыслу, и по манере изложения совершенно едины, то и зазор между ними приличествовало бы заполнить тем же однородным материалом: картине показаны лишь новые детали, не меняющие ее характера. Либо вовсе обозначенную паузу убрать! Почему же перо поэта споткнулось об эти греющие душу детали?
Не совсем об них. Представим себе текст стихотворения без этих трех строк точек. Восьмистишие и двустишие плотно смыкаются в единую картину, в которой никаких смысловых изменений нет (хотя сохранилась бы пауза ритмическая, поскольку одна строка оставалась без рифмующейся пары). Стало быть, в паузе, обозначенной точками, надо предполагать не сокращение однородных деталей, к тому же (непонятно – зачем) обозначенное графически: перед нами уникальный молчаливый текст стихотворения. Предчувствие поэта обещает роковой контраст, и томительно прописывать детали, которые сами по себе сердцу приятны: поэт начинает сомневаться в них. Однако инерции воспоминаний еще в избытке, чтобы вдруг переменить тему – и после молчаливой паузы сохраняется стремление дополнить оставленную было картину. Только после этого (и новой паузы – строки точек, теперь уже точно означающей сокращение деталей: предыдущая фраза синтаксически не завершена) следует решительный поворот к неизбежному «если».
Но ведь и «если» – не наверняка: это лишь возможность, вероятность. А между тем вряд ли дискуссионно, какому из вариантов поведения героини отдается предпочтение – тому ли, которое, пусть и с молчаливым скепсисом, подробно прописано, или тому, которое обозначено обрывком фразы. Откуда такая уверенность?
В элегии облик героини не расшифровывается; есть лишь одна отсылка – она живет у южного моря. Но если поэт рисует, это очевидно, типовой портрет, то здесь можно найти ответ и на наш вопрос. В контексте других стихов периода не знает исключений тип отношений страстных и пылких, но временных, и разлука для них – бедствие катастрофическое.
Многое недосказано?
А как много сказано!
В качестве иллюстрации использована репродукция картины И.К. Айвазовского «Восход луны в Феодосии»