iJAhaoAdarsP7nGHd

«Русскую культуру надо вырезать и пересадить». Режиссер Влад Ляховецкий о бездомном искусстве и альтернативной России

Портрет Влада Ляховецкого для интервью Дискурсу о театре в изгнании / Ксения Астахова / «Русскую культуру надо вырезать и пересадить». Режиссер Влад Ляховецкий о бездомном искусстве и альтернативной России — Discours.io

Портрет Влада Ляховецкого для интервью Дискурсу о театре в изгнании / Ксения Астахова

Как и сотни других независимых культурных проектов, «Любимовка» — самый известный российский фестиваль молодой драматургии — была вынуждена прекратить работу в России. Однако уехавшие режиссеры и артисты продолжают распространять русскую драму по миру: читки современных пьес в рамках «Эха Любимовки» проходят в Алмате, Нарве, Тбилиси и других городах. Мы поговорили с организатором фестиваля в Хайфе режиссером Владом Ляховецким о том, как живет театр в эмиграции и как русская культура прорастает за рубежом — каким образом сегодня можно развивать русское искусство за границей, как режиссеры препарируют политику на театральном поле боя, почему государственный террор на самом деле держится не на страхе, а на вере, и зачем за пределами страны создавать альтернативную Россию.

Об «Эхе Любимовки» и конфликтной режиссуре

— Из-за чего читки молодой русскоязычной драматургии «Эхо Любимовки» в этом году проводятся за рубежом?

Фестиваль «Любимовка» раньше проводился в Москве, а потом здесь [это делать] стало сложно, и решили проводить «Эхо Любимовки» в других городах и странах. Уже были читки в Алмате, Нарве, Тбилиси. Сейчас я помогаю в организации «Эха Любимовки» в Хайфе, которое пройдет 20 октября.

Я сам уехал в Израиль еще 20 февраля. Тогда не было войны, но уже были подозрения на скорое начало. Решил поехать на две недели — тогда мне не приходило в голову, что это так фатально. Сначала была полная тишина. И вдруг — за какую-то неделю с 24-го — масса театральных людей приехала, в том числе тех, кто делает известные проекты, в хороших театрах работали.

И тогда сама собой пришла идея сделать читки в Израиле. Этот проект мне очень дорог: я давно не в «любимовской» тусовке, но когда она начиналась (еще в имении Станиславского), показывал свою читку.

— Почему решили продолжать?

Чтобы быть. Существовать. Это всё для сохранения русской культуры в живых, потому что это тот элемент России, который необходимо сохранить.

— По какому принципу выбираются города для читок?

Где есть люди, которые готовы организовать, там и проводят. Например, что касается «Эха Любимовки» 20 октября — мы приехали, и надо [было] что-то делать. Я уехал из России, оказался в другой атмосфере, и надо как-то спасаться. Израиль совершенно другой — не лучше и не хуже, но другой менталитет. Ты туда приезжаешь — и у тебя другая жизнь, а та, что здесь, закончилась. Это не просто перелет географический, это ментальный перелет из одной жизни в другую.

— А как вы и ваши знакомые ощущаете этот перелет с профессиональной точки зрения?

Это абсолютная растерянность. Никто не знает, что будет. Все хотят что-то делать. Пока что никакой помощи нет и не ожидается. Зрители малочисленны, и много проблем. Но мы можем побороть это только качеством. То есть ты делаешь свой продукт качественно, и, если люди приходят к тебе один раз, они вернутся за этим качеством. Кроме этого мне нечего предложить.

И в России так же, кстати: пока есть возможность работать, люди будут работать. Мне кажется, люди работают не для того, чтобы [кому-то] помогать, а чтобы помогать прежде всего себе самим. Не столько финансово, сколько морально.

— Изменились ли как-то темы пьес, которые присылают для читок?

Сейчас все пьесы антивоенные. Если театр вообще не зависит от происходящего вокруг, это не театр. Однако сюжет не важен, важно качество проживания. Если пьеса вне [сегодняшнего] контекста, но в ней остаются глубина и острота, то это может быть еще актуальнее, чем сюжетная актуальность.

— А есть ли табуированные темы?

Есть табуированные авторы. Есть автор из ДНР, которого мы не берем, потому что никто не хочет с ним работать, а есть авторы, которые хотят остаться неизвестными, потому что они в Москве.

Еще мы с драматургами спорим: они говорят, что «Любимовка» — это фестиваль слова и оно здесь главное. [Организаторы Любимовки также отмечают, что при отборе особое внимание уделяется именно качеству драматургии присланных пьес. — Прим. автора] Но для меня драматургия — то, что написано для режиссеров, которые через свой взгляд показывают зрителю. Это вид искусства, отличающийся от романа, повести, рассказа. Он требует больше конкретики, большей скупости в словах. Важно, чтобы лишнего текста не было. Даже в хороших пьесах известных авторов приходится выкидывать много кусков, так как время спектакля ограниченно.

— Каковы принципы, по которым вы отбираете пьесы?

Мне важен конфликт, он всегда остается правилом отбора. Если б я делал пьесу о Холокосте, то повесил бы в фойе картины Гитлера, чтобы вызвать у людей ощущение, что они уже находятся в Холокосте, что это не только там, на сцене, это вокруг вас.

Когда мы ставим спектакли тяжелые — это повод выбросить конфликт, который в тебе. Я читаю Бернарда Шоу и понимаю, что человек жил в комфортных условиях. Он может быть очень талантлив, но по тому, как он пишет, я вижу, как он ест, пьет, заходит в кабачок, пьет вино или кофе.

— Во многих странах театр ищет и находит новые формы. Хотят ли они вообще смотреть наш театр?

Я считаю, что бы ни происходило, Станиславский и его система — самая современная из всех существующих. Она заставляет копаться в сегодняшнем дне, направлена на душу и психику человека — на то, чтобы всегда быть актуальной. Потому и зовется психологическим театром — разобрать на винтики, а потом собрать человека [актера] в том состоянии, в котором должен быть его персонаж.

— А как вы относитесь к экспериментальным театрам? Стоит ли их привозить за границу?

Думаю, сейчас за границей сплошь все экспериментальное. Для меня важно понимать, зачем это. Можно раздеться на сцене и пописать, но нужно понимать, для чего это.

В той же «Женитьбе», когда Подколесин ждет сваху, которая должна соединить его с девушкой, я могу допустить момент, где он голый дрочит на фотографию, допустим. Я понимаю почему — не для того, чтобы показать, как человек дрочит, а чтобы показать, что он не может терпеть больше, не может остановиться, готов биться головой об стену от того, что в таком возрасте нет «бабы». Было бы интересно начать с такой остроты. А если просто эпатаж и сделано непонятно для чего — мне не нравится.

— Этот переезд, в частности «Эха Любимовки», — не приведет ли он к тому, что в отрыве от российской действительности искусство будет делаться ради искусства?

Даже если это так, нужно сохранить технологию русского психологического театра — и ради русской культуры, и ради того, чтобы она была везде. Если речь про искусство, то это именно технологии. Странно отказываться от технологии только из-за того, что она произведена в России.

Например, проблемы у Чехова, Достоевского — общие. Нужно просто говорить честно и открыто, ведь это задача театра — чтобы было одинаково интересно и рабочему с завода, и профессору, американцу, французу, китайцу, русскому. Приходят на правду — на то, что происходит на самом деле.

— Искусство очень сильно завязано на контекстах внутри страны…

Я сейчас ставлю на иврите «Записки сумасшедшего». Гоголь [текст повести] на иврите звучит, как сумасшедший. В русском нет такой певучести, а на иврите он начинает будто петь. Очень мощный язык. Я хочу делать русский театр, от которого не русским будет только язык, а все технологии оставить русскими. Хотя это тяжело: например, приходится объяснять, что такое маленький человек. Там целая лекция нужна.

Технология — это и есть искусство. Станиславский говорил, что театр — это жизнь человеческого духа. Я поясню: например, мы берем дверь, чтобы починить ее. Раскручиваем болтик, второй болтик, третий, вставляем новую ручку, закручиваем. Точно так же разбирается душа — по болтикам. Это и есть искусство, а дух по технологии разбирается по болтикам. Технология — это почва, на которой стоит искусство.

То есть это некая рамка. Без этой рамки все расплывается и нет ничего конкретного. В театре чем острее, тем лучше. Вот у нас вышел скандал на Любимовке. Один из авторов — ДНРовец. А режиссер увидел его и говорит: да я эту суку знаю, он меня из дома выгонял. Первое, о чем я пожалел, что это жизнь подсунула, а не я это придумал. Если бы знал, что [автор] из ДНР и [режиссер, ] который оттуда убежал, я бы специально столкнул их лбами, специально предложил бы пьесу.

— Это этично, по-вашему?

Мне нужна острота. Для обострения ситуации нельзя останавливаться ни перед чем.

Я говорю своим актерам: мне не нужны актеры, мне нужны боевики, театр — это вид боя, потому что бой — крайняя ситуация, а человеческий дух обнажается только в крайних ситуациях. Даже если это комедия. Станиславский говорил: комедию надо играть как трагедию, а трагедию — как комедию.

— Как связаны политика и искусство?

Искусство — это жизнь духа, через дух политика может проникать [в искусство]. Конечно, политика становится частью жизни, но отдельно политический спектакль мне не интересен, потому что там обсуждается политическая ситуация, а мне интересен человек, в ней оказавшийся.

Многие люди, которые сейчас приезжают в Израиль, приняли секундное решение, как 100 лет назад, когда уплывали на «философском пароходе». Я как будто вышел, закрыл дверь и скоро вернусь домой. Но дома нет. И это ощущают очень многие. Политика — это причина того, что происходит с людьми. А происходит надрыв, из-за которого любой может повеситься. Сейчас политика вторгается в человека.

— Сможет ли «эмигрантский» театр продержаться на международном уровне?

Очень сложно сказать. Без денег на голом энтузиазме вряд ли долго продержится. Я сам устал от этого полугода, когда делаешь проекты, чисто чтоб были, не зная, продастся ли оно, сколько зрителей придет, без помещения. Очень устаешь.

Коллеги держатся пока на энтузиазме, но энтузиазм — это очень краткосрочная основа. Все надеются, что нам что-то удастся продать, и я тоже надеюсь, что смогу заниматься профессией, зарабатывая этим на жизнь. Не то чтобы я жадный, я просто не хочу ничем другим заниматься и хочу иметь возможность не думать ни о чем другом.

О культуре в изгнании и народном выборе Путина

— По вашим ощущениям, изменилось ли что-то в Израиле с приездом россиян?

Нынешняя эмиграция из России — самая лучшая. Она приехала в Израиль не потому, что плохо жила, а потому, что искала свободы, и эта самоцель говорит о качестве уехавших. И я занимаюсь тем, чтобы встряхнуть страну [Израиль] и чтобы русская культура никуда не уходила. Не знаю, насколько это фатально для страны, но русскую культуру надо вырезать [и пересадить], как у трупа вырезают здоровые органы и пересаживают.

— Готовы ли вообще жители Израиля к этому, не воспринимают ли враждебно?

Нет, враждебности нет. Страна очень дружелюбная. В смысле культуры общения, культуры принятия другого, она на более высоком уровне, чем в России.

— А как относятся к искусству, в частности театру?

Люди относятся к нему очень равнодушно, и это по праву, потому что, к сожалению, нет понятия школы театра. Люди там очень способные, а то, что предлагает русский психологический театр, очень подходит для Израиля. Просто там никто не хочет этим заниматься.

— Как вам кажется, в этой ситуации, когда все уезжают, что будет в России с культурой и искусством?

Я не вижу ничего хорошего, никакого будущего, не то что у культуры — у нации и страны. Не знаю, насколько физически все будут вымирать…

И какое искусство при физическом уничтожении? Все уедут… Если будет возможна положительная ситуация, все готовы вернуться. Но я не вижу причин, ничего, что говорило бы, что дальше будет [лучше]. Я бы сказал всем, даже тем, кто не видит происходящего, что эта мобилизация — это цветочки, самое начало. Мы это заслужили. Люди к этому шли. Я последний, кто обвинял бы Путина.

— И ситуация такая, что искусством ее точно не изменить.

Могли бы вы описать какие-то позитивные перспективы для России и для людей?

В России я их не вижу. Я не верю ни в какие чудеса, в бога, в приметы просто потому, что не умею. А объективно в ситуации я не вижу предпосылок к тому, что будет хорошо.

А за пределами вижу в тех способных людях, которые уехали. Уехала та часть, которая могла бы сделать Россию другой. И очень много людей, которые уже сделали Россию [более свободной] в 90-е годы. Эти люди полны сил и что-то могут сделать. Ситуация дает эту энергетику, заряженность. Чем больше она продержится, тем больше шансов, что мы куда-то вырулим.

— Что самое трудное в эмиграции?

Не качество жизни тяжело, оно [здесь] может быть ниже, можно смириться, заработать, а вот сделать эту новую среду своей, стать своим, чтоб язык стал ментально твоим, — это гораздо тяжелее, чем просто выучить язык.

В основном все пытаются понять, где они, что они, где они живут, какая улица рядом. А то спрашиваешь знакомого: «Где живешь?» А он отвечает: «А я не помню, как улица называется».

— Если трудно сориентироваться в бытовых вещах, как получается заниматься искусством?

А вот именно так и получается, потому что это помогает. Когда ты не можешь сориентироваться в бытовых вещах, ищешь воздух в работе, общении. Я, например, познакомился с людьми, с которыми мы не были раньше знакомы, хотя жили на соседних станциях метро. Мы каждый день ездили друг с другом в метро, а познакомились только в Израиле.

— Есть ли что-то общее у россиян, эмигрировавших в Израиль?

Все уехали из нежелания жить в России сейчас. А так, конечно, все разные очень.

[Из эмигрантов] много тех, кто приехал не сейчас, а пораньше, и много пропутинцев. Но для израильтян русские — это все, кто говорит по-русски, неважно, узбек ты или украинец. Конфликты есть. Кто-то выходит с российским флагом, кто-то с украинским. Есть демонстранты, которых разнимает полиция.

— Как вы относитесь к тем, кто не смог или не захотел уехать?

Я их понимаю. Могу понять тех, кто боится. Нужно быть полным дебилом, чтобы обвинять тех, кто боится. Я даже могу понять людей, которые продаются, потому что это дает другой уровень жизни. Меня никто не покупал, мне сложно осуждать того же Соловьева, который явно не дурак и понимает, что происходит. Но просто не хочет терять ту жизнь и те деньги, которые у него есть. При этом, конечно, если все это будет разрушено, его надо судить просто потому, что профессия должна иметь издержки: ты хорошо зарабатываешь, но в случае неудачи тебя повесят. Ты должен это понимать.

— А если все культурные деятели уедут, останется выжженное поле?

Я это и предлагаю. Всем уехать, организовать альтернативную Россию за границей. Они рано или поздно все догорят, и когда это случится, мы сможем возвращаться на пепел. Единственное, что можно сделать сейчас, — воевать, как украинцы, либо создавать альтернативную страну за рубежом.

Говорят: эти люди [путинская элита] захватили власть. Но никто ее не захватывал — власть передал народ. Вот какой народ, такая и власть. Поэтому пока здесь не будет выжженного поля, ничего из России не получится.

— Народ не всегда может что-то сделать…

Я считаю, что все зависит от меня. Я народ. Все зависит исключительно от народа. Не бывает никакого Путина, как не было Сталина, Грозного. И никакого Черчилля. Был народ, который выбирал Черчилля и выбирал Сталина. Даже если не было выбора, хотели, чтоб было так. Ни один террор не держится на страхе, террор держится на вере, я считаю. За страх людей не могу осуждать, за веру — могу.

Конечно, [в Советском Союзе] все жили в страхе, потому что ситуацию довели до этого. Но страх держался на тех, кто писал доносы, на тех, кто избивал в камерах и расстреливал. Ахматова сказала: половина страны сидит, половина охраняет, что будет, когда они встретятся? Но когда они встретились — ничего не случилось. Потому что не было никаких 50 и 50, была стопроцентная вохра [военизированная охрана], периодически менявшаяся местами.

— Что, по вашему мнению, привело Россию к тому, что происходит сейчас?

Люди настроены на это. Я видел это и до Путина. Даже по выборам я четко ощущал, что они выбирают: коммунистов, еще кого-то, просто искали Путина и наконец нашли. Я не был с этим выбором и с этим поиском, я голосовал за других. Я пытался разговаривать с этими людьми — мне было интересно. И из этих разговоров я вынес одно: рано или поздно будет так [такой, как Путин, придет к власти].

А сейчас нельзя просто выйти и сказать, что мы против. Выход на улицу переводится так: засуньте мне в жопу дубинку. Поэтому я против любых выходов на улицу. Мирным протестом они ничего не добьются. С глистами [путинской властью] не разговаривают, их просто травят. Никто к глистам не испытывает ни любви, ни ненависти, только брезгливость. Брезгливость и гигиена — вот что поможет стране.