RzdnmHg4gWoihceZu

Август 1991. Четыре дня народной революции

Август 1991. Четыре дня народной революции / протесты, революция, Борис Ельцин, личный опыт, история, воспоминания, журналистика, СССР, митинги, ГКЧП, история России, 1990-е — Discours.io

Августовские события 1991 года Александра Свиридова встретила в Москве — сначала в кругу друзей, отмечавших ее день рождения, потом — в окружении людей, следующих с ней за танковой колонной, сидевших у костров при Белом доме. В несколько дней вложился и день ее рождения, и день рождения ее сына, отдыхавшего на юге, но видевшего маму по телевизору. Родилась ли в эти дни и новая Россия? Избавилась ли она от пуповины, связывавшей ее с СССР, не заразилась ли чем ненароком — большой вопрос. Как и тот, почему участники этой истории, в итоге, оказались не там, где намеревались быть: свободная Россия Ельцина — в прошлом, Александра — в Америке.

18 августа 1991 мне исполнялось сорок. Я привычно сидела за машинкой и достукивала последние страницы детектива: в Москве впервые был взят в заложники западный бизнесмен, за жизнь которого бандиты требовали выкуп, и возлюбленная бизнесмена выиграла битву. Я была увлечена материалом, предполагая, что завтра это преступление, известное на Западе как «киднеппинг», войдет в моду в «новой» России. «Исповедь содержанки» назывался сценарий для одной из первых не-государственных киностудий. Фильм потом вышел. Плохой. Но в те дни я сидела у открытого окна на Речном вокзале и стучала так, что слышно было во дворе, где играли соседские дети. Сын был на Черном море с мамой.

 — Инструкция к детскому конструктору «Сделай сам»… — шутила я, предчувствуя начало новой эры в стране, клане бандитов и клане ментов. То, что скоро одних нельзя будет отличить от других, а те, кто консультировал меня, станут вторыми лицами государства, я предположить не могла. Точка в сценарии отдалялась, но позвонила любимая подруга Неля Пащенко и напомнила, что мне сегодня сорок и все уже — «по традиции» — празднуют это событие у нее в доме.

 — Мы тут с Иркой пьем за тебя. Захочешь — присоединяйся, — под общих смех закончила она.

История повторялась не в первый раз: то на студии Горького у Инны Туманян худсовет тянулся до ночи в 1989-м, то в 1990-м я забыла часы и дни — монтировала фильм о Варламе Шаламове. Доверия ко мне не было, а потому друзья выслали ко мне моего крестника — он постучал в дверь в сумерках. Я умылась, мы выскочили на Ленинградку, поймали такси, и где-то в районе Динамо у нас над головой громыхнул салют и по небу рассыпались пузырьки фейерверка.
— Чего это они? — удивился водитель.
— В честь меня, — пошутила я.
Был День Военно-Воздушного флота. Салют громыхал, пока машина мчалась через центр — по Ленинградке до Кремля и оттуда — на Ленинский.

Нелька жила на площади Гагарина в угловом доме с магазином «Ткани» внизу, с окнами на Ленинский. Мы славно посидели небольшой компанией до рассвета, и с первыми птицами свалились, кто где. Едва я задремала, как меня принялась тормошить Нелька: «Горбачева скинули! Вставай!» Для Нельки он был не только Генсеком, а еще однокашником по МГУ, который успел, будучи комсоргом, сделать ей что-то хорошее. За ней числилась какая-то провинность, за которую ей вынесли выговор на комсомольском собрании с занесением в личное дело, а комсорг Миша поговорил с ней и выговор снял.

Впервые в жизни у меня мелкой дрожью затряслись руки. Дело было не в Горбачеве, а в том, что я шкурой чуяла смуту. В марте, когда Горбачев вынудил парламент проголосовать за Янаева, я объясняла той же Нельке, в чем смысл этой ничтожной кандидатуры: такой аморфный человек нужен был только тем, кто намерен взять власть: автоматически при отречении президента, власть переходит к вице-президенту. Я тыкала пальцем в экран телевизора и говорила:
 — Смотрите внимательно, кто проводит эту кандидатуру: они и есть заинтересованные лица.
Теперь все начинало идти по моему сценарию…

Август 1991. Четыре дня народной революции

В приемнике попискивала через шумы новорожденная радиостанция «Эхо Москвы». Шел репортаж о том, что Горбачев неизвестно где и неизвестно, жив ли. Диктор говорил, что в любой момент их могут отключить, так как уже по телевизору зачитывают обращение ГКЧП. Уродливая аббревиатура резала слух. Мы перебежали к телевизору. Я пыталась унять дрожь.
 — Чаю! — скомандовала я сыну Нельки, рыжему Мишке.
Рыжий пошел ставить чайник.
 — Может, лучше водочки? — участливо спросила Нелька.
 — Так… — взяла я голову в руки. — Первое… — и потянулась к телефону, не очень зная, что будет второе.
Я принялась набирать Украину, где у мамы гостил третьекласник сын. Связи не было. Я позвонила на междугороднюю станцию и спросила, что происходит. Мне ответили, что межгород отключен.
 — Это серьезно, — диагностировала я. — Но не очень: значит, заварушка пока только в масштабах Москвы. Так, Рыжий… — импровизировала я на ходу, — бежишь к тому другу, у которого ловится Си-Эн-Эн. Смотришь и докладываешь, что они знают. Задача номер один — понять, где Ельцин. Горбачев — уже не важно. Может, это вообще его игры…
 — Понял, — сказал Рыжий, и все как-то повеселели, когда я стала отдавать команды. Тут-то за окном и послышался странный гул…
 — Тихо! — заорала я, не веря своим ушам.
Бросилась к окну. По Ленинскому проспекту ползли танки… Кто-то повис на мне сзади, чтобы я не вывалилась с восьмого этажа. Гул нарастал, а когда появилась танковая колонна, я заорала из окна: — Ура-а!
Друзья смотрели на меня с ужасом.
 — Думаете я сошла с ума? Хрен вам, — я выпростала вперед руки: — Смотрите!
Дрожи как не бывало.
 — Мне надоело ждать, когда они, наконец, покажут свое истинное лицо.
Танки гремели по проспекту. Я успокоилась. Я поняла, что надо делать.
 — Так… Ты и ты — ушли, — ткнула я пальцем в Рыжего и своего крестника. Мальчишки пошли к выходу.
 — Дай попрощаемся, — сказал мой крестник Илья.
 — Ты что? — возмутилась я. — Они нас не возьмут!..
 — Именно поэтому…
Мы обнялись, и мальчики отправились: Рыжий — смотреть Си-Эн-Эн, а Илья — на вокзал выяснять, ходят ли поезда и электрички.

Август 1991. Четыре дня народной революции
— Вспомни всех, у кого окна выходят на другие шоссе. Звони и выясняй — танки идут или нет, — сказала я Нельке. — Если нет — пусть звонят, когда появятся…
Нелька села к телефону.
Через несколько минут со всех шоссе нам доложили, что танки под окнами. «Эхо Москвы» успело крикнуть «Нас отключают» и замолчало.
 — Вспоминай всех врачей, — диктовала я Нельке. — Звонишь и спрашиваешь, было ли вчера указание освободить стационары.
 — Что это нам дает? — строго спросила математик Нелька.
 — Мы поймем — это спонтанно, или была подготовительная работа…
Нелька согласно кивнула и набрала первым своего бывшего мужа — известного хирурга Юлика Крелина.
 — Нет! — радостно выпалила она, положив трубку.
 — Это уже что-то… Значит, эти козлы — военные — сами решили…

Танки ползли и ползли. Казалось, им не будет конца. Дикторы телевидения зачитывали снова и снова рассказы ГКЧП о том, сколько кому дадут соток…
Я набрала телефон своей приятельницы — завотделением в Первой Градской. Узнала то же самое: стационары никто не освобождал. Но что было неожиданным — больные на карачках подползали к окнам и ликовали при виде танков, как сказала она. Оказывается, многие радовались, что, наконец, нашлись люди, которые сейчас наведут порядок…
 — Где Ельцин? — стучала я кулаком по колену.

Август 1991. Четыре дня народной революции
В это время позвонил Рыжий — доложил, что Си-Эн-Эн дает репортаж: живой и трезвый Ельцин стоит на танке у Белого дома и призывает не подчиняться указаниям ГКЧП, призывает к забастовке и зовет к Белому дому.
В Москве начинался Вильнюсский сценарий…

Дальше были мелкие жесты: я кому-то звонила, выясняла, есть ли ксероксы — печатать обращение Ельцина. Помню, как радовались мои товарищи, когда нужно было делать что-то простое и понятное. Потом я вышла на солнечный Ленинский проспект и пошла вместе с танками. Они шли — и я шла. Они остановились — и я остановилась. Уже у Боровицких ворот. Не знаю, как мне удавалось идти так быстро, легко, не уставая, но это — было. Я подошла к первому же танкисту, выбравшемуся на броню. Изучила значок Таманской дивизии на борту и уточнила у солдата, действительно ли они таманцы. Солдат неохотно кивнул. Я задавала еще какие-то вопросы: когда их подняли, когда они легли, какой у них приказ, но парень ответов внятных не давал, и я готова была бы поверить, что это «военная тайна», если бы не растерянность в глазах. Видно было, что он готов расспрашивать меня так же, как я — его.

Я вышла к Манежу. Еще у каких-то солдат на танке спросила, есть ли у них боекомплект, и кто-то хотел меня послать, но кто-то другой крикнул, что нет у них ничего. Я поняла, что я не знаю, верить им или нет, а потому перестала спрашивать.

Август 1991. Четыре дня народной революции
Дальше были какие-то импровизированные митинги на ступенях гостиницы «Москва». Я плохо вслушивалась — все была какая-то ерунда. Народ прогуливался, изучая танки, как динозавров… Иностранцы фотографировались на фоне этого страшного железа. Было странно, почему все здесь, а не идут к Белому дому, как призывал Ельцин. Но спросить об этом было некого, кроме себя, а потому я решила идти на Пресню по Калининскому проспекту. И пошла. По стороне старого здания МГУ. И в это время взревели несколько двигателей: танки тронулись… Тем же путем, что и я — между Манежем и Университетом.
Тут-то у меня сдали нервы: слезы хлынули, застилая горизонт.
Я сошла с тротуара и пошла рядом с гусеницей танка — впервые в жизни не только публично рыдая, но еще и не стыдясь слез. Я шла и оплакивала собственную никчемность и бездарность: что вот — настал час, когда на мой век выпало совершить поступок, а я иду и не совершаю: не могу ни броситься под танк, ни остановить его, сунув в колесо палку…

Много лет занимаясь изучением лагерей — сталинских и нацистских, — я задавала в воздух один вопрос: почему узники не сопротивлялись, не пытались бежать, не пытались восстать, почему шли на убой, как скот, и не выпросили себе хотя бы пулю, чтобы умереть по-людски. И вот — я вошла в ситуацию, в которой сама становилась «ОНИ». И вдруг ясно увидела перед собой голубые глаза моего сына, который будет теперь жить при фашистах, и однажды спросит, что делала я в момент, когда ОНИ шли на танках к власти, и поняла, что сдохну со стыда. Я остановилась. Танк магическим образом остановился тоже… Я подняла глаза, залитые слезами до слепоты. И увидела чудо: перед танком стояла маленькая жидкая группа людей! Я заплакала еще отчаяннее и, преодолевая животный страх, на полусогнутых прошла и встала в затылок этой группе из четырех-пяти человек. Маленький рюкзачок с тонкой рукописью болтался у меня на спине. Я стояла и осознавала, что первый шаг МНОЮ сделан: я сошла на дорогу. Теперь главное — устоять, когда тронется танк. Не шелохнуться, и тогда…

Август 1991. Четыре дня народной революции

В душе поднялась странная пьянящая радость правильно принятого решения: пусть танк прокатится по мне, но мне не будет стыдно перед сыном. Даже если ОНИ, эти уроды, придут к власти — моя совесть чиста: там, на облаке, я буду знать, что сделала все, что было в моих силах. Дала им убить меня, а уж потом прийти к власти! «Через мой труп», — как мы роняли небрежно через плечо. И эта радость — пусть с облачка, но честно смотреть в глаза сыну, охватила душу, вытесняя страх, и слезы высохли. Я посмотрела на морду урчащего танка и последняя печальная мысль о том, что сын вырастет сиротой, отлетела. Тело стало моим — подтянутым, спортивным, а я — собой: ненавидящей этих сук…

«Клянусь до самой смерти мстить этим подлым сукам»… — всплыла любимая строка Шаламова. Начиналась ДРУГАЯ жизнь: жизнь после жизни.

А на броню тем временем вылез взмокший молодой танкист. Присел на корточках и совершенно по-домашнему сказал людям, что он не хочет ехать на Пресню, но у него — приказ. И он просит нас расступиться и дать ему проехать. Что он клянется, что не будет стрелять в Ельцина, так как он сам за него голосовал, но — надо выполнять приказ. Я смотрела ему в глаза и ничего не видела перед собой, кроме его глаз. Глаза не врали.
 — Я не буду стрелять, — повторил он. — Кто не верит — полезай на броню, поехали со мной.
Я вскинула руку, шагнула вперед и подала ему руку…
Он протянул свою, свесившись с танка. Я поставила ногу на дрожащую гусеницу танка, подтянулась и оказалась наверху. Села на броню, нашла за что уцепиться рукой. Ногу поставила на верхний край фары — уперевшись для надежности, — и только тогда — подняла глаза.
Счастье, которое тогда вошло в душу, по сей день остается одним из самых мощных приливов в памяти. Ни с чем не сравнимое счастье: вся дорога — сколько хватало глаз — была заполнена людьми! Одни круглые головы, как биллиардные шары, были теперь перед танком. Это была победа: нашлись люди, которые сделали тот же выбор, что и я. Их было много. Они стояли молча, плотно друг к другу, и не было силы, которая могла бы заставить их отступить.
Рабство кончилось! Если даже все они выбрали погибнуть под этими танками — это уже был тот поступок, которого я ждала от всех лагерников всех времен во всех зонах. Сбылось: стадо перестало быть стадом и не желало покорно брести на убой.
В открытой крышке люка я увидела стриженную голову солдата-водителя и положила ладонь на его макушку. Осторожно погладив, сказала: — Только не шевелись. Там — люди! Не дай Бог двинешься — ты их передавишь.
Я была уверена, что ему из танка не видно, что происходит на улице.
Макушка безмолвствовала. А моя рука замерла, потрясенная тем, что макушка танкиста наощупь была такой же, как у моего сына… Это не вмещало сознание: страшные железные танки, от ненависти к которым заходилось сердце, оказывались набитыми внутри живыми теплыми мальчишками. Я убрала ладонь, и он запрокинул голову — маленький растерянный солдатик… Безымянная пешка в страшной игре ополоумевших дебилов. Я медленно поднялась, все-таки опасаясь, что танк может тронуться и я грохнусь, потеряв равновесие, и крикнула в это море голов:

— Что же вы стоите, если вам сказали «полезайте»? Давайте все сюда! Мы должны им мешать! Тогда они не смогут выполнить приказ!

Танк в мгновение ока оказался облепленным людьми. Я кричала кому-то, стоящему внизу с фотоаппаратами, чтобы они снимали. Народ радостно подчинялся, как подчиняется всегда, когда находится один, берущий на себя ответственность.

Август 1991. Четыре дня народной революции
И тут из здания Манежа высыпали на дорогу группой — даже не знаю кто… Огромные рослые мужики, увешанные невиданной амуницией, делавшей их похожими на роботов. Двухметровые, со строгими глазами и точными несуетными жестами тех, кто знает, как надо. Они слаженно прошли сквозь толпу, разрезая ее телами, как воду, и облепив танк — человека по четыре с обеих сторон, — принялись срывать людей с танка, как налипший репей с шерсти пса. Я видела, как слетали на дорогу люди, не оказывая сопротивления, и холодное бешенство двухметровых передалось мне, как инфекция. Я сказала себе, что не позволю ИМ поступить так же со мной: я — не репейник. И помню потрясение: моя внятная мысль была «запеленгована», ибо я осталась на танке одна. Они все отступили на шаг и один, «старшой», встретился со мной глазами. Щелкнув каблуками, как гусар на балу, он галантно ПОДАЛ мне руку — ладонью вверх, словно приглашая на тур вальса. Хорошо артикулируя, сказал:
 — Позвольте вам предложить руку. Я приняла приглашение, и меня единственную не сбросили, а бережно спустили с танка на асфальт.

Внутри стало пусто и безнадежно. Людей перед танком не было. Танк двинулся. Рывком подался вперед, потом сдал назад. В толпе раздался визг. Танк снова дернулся и — у него свалилась гусеница! Хохот от нервного напряжения охватил людей вокруг. Кто-то из экипированных «марсиан» выругался, и, подойдя к танку с двух сторон — человек по десять с каждой — они сдвинули танк поближе к ступеням Манежа, освобождая дорогу другим танкам, которые двинулись на Пресню…
Я побежала туда же. Начинались сумерки.

Дальше было много чего в те три дня и три ночи, когда ждали у костров под дождем, когда вернут Горбачева из Фороса. В кругу знакомых и приятелей из московских театров, редакций газет и журналов, со всех киностудий. Это чистая правда, что у Белого дома в те дни был не народ, а интеллигенция. Народ, правда, тоже был. Много народа. Таскали арматуру и камни, строили баррикады. У каждого был свой костер и свои стихи в ночи, но, в общем, — все было общее. Те, кто были, — помнят каждый своё.

Август 1991. Четыре дня народной революции

Осталось в памяти, как моя приятельница тех лет, пережившая путч 1973-го в Чили, где служил геологом ее муж, постояла на площади, оглядела танки, и уверенно сказала:
 — Это не путч. Я видела путч.
И рассказала, как в Чили шли танки — жестко и деловито. Она едва успела выскочить из машины, и гусеницы смяли ее, как пивную банку. Она жила неподалеку на Пресне, и мы ушли к ней на несколько часов — переодеться, выпить чаю, вздремнуть. Телефон неожиданно соединил с Украиной, и я услышала голос мамы и сына.
 — Я тебя видел, ты бежала перед танком! — закричал сын.
 — Где ты мог это видеть?
 — По телевизору! Мне страшно, мама!
Я принялась успокаивать его и уверять, что он обознался. Он не поверил, но немного угомонился.

Ночью читали стихи у костров, и я впервые рассказывала про Шаламова, про свой закрытый фильм. И читала его «Славянскую клятву», которая начиналась словами «Клянусь до самой смерти мстить этим подлым сукам, чью гнусную науку я до конца постиг»… И актеры принялись повторять за мной слова, заучивая и запоминая. А потом разошлись в разные стороны — к другим кострам, — чтобы там прочитать эти стихи, которых никто о ту пору не знал…
У одного из костров мы услышали рассказ о какой-то решительной девке, которая взобралась на головной танк и остановила танковую колонну… И была она такая-такая-и-такая… Я впервые воочию наблюдала, как рождается миф о Диане-Воительнице. Одернуть рассказчика, сказать, что это была я, и что мне предложили руку танкисты, не позволила моя приятельница.
 — Не надо их разочаровывать, — усмехнулась она. И добавила: — Да вам и не поверят.

Помню, как утром прекрасная актриса после проливного дождя шла утром и стучала в броню танков — подавала мальчикам белье своего сына и мужа, чтобы переоделись они в сухое. Помню, как Глеб Якунин решил выйти к танкам навстречу — к тем, что стояли колонной со стороны гостиницы «Украина». Маленький, нахохлившийся, как скворец, он принял чей-то детский плащик, что набросили ему на плечи, и пошел. Договариваться с танкистами, чтобы не стреляли. Либо — стреляли в него сначала, а потом — во всех остальных…

До слез проняло, когда в ночь из дождя и тумана, усталости, сырости и зыбкости ситуации, вдруг прокашлялся с балкона динамик и знакомый слегка шепелявящий голос произнес:
 — Я люблю вас!..
А дальше прозвучало, что это Ростропович.
 — Даже Галя не знает, что я здесь! — похвастался он. И коротко рассказал, как услышал о том, что происходит в Москве, и пошел в аэропорт, по-моему, в Париже. Вылетел и через пару часов приземлился в Москве. Никто его не остановил в аэропорту, так как никто там не знал, что можно, а что нельзя. Великий изгнанник прошел в Белый дом через стену людей и встал на сторону повстанцев.
 — Мы спасены, — сказала кому-то я. — Кто на себя возьмет кровь Ростроповича? Никто!..

Август 1991. Четыре дня народной революции

Композитор Мстислав Ростропович держит винтовку заснувшего защитника Белого дома. Во время путча ГКЧП в августе 1991 года Ростропович прилетел в Москву из Парижа и присоединился к демонстрантам. В 1993 году он был награжден медалью «Защитнику свободной России» Фото: Коммерсантъ / Юрий Феклистов

И настала последняя ночь. В полночь я отошла от своего костра, чтобы побыть наедине с собой: в эту минуту — в ночь с 21 на 22 августа был день и час рождения моего сына. И я хотела эту минуту постоять под небом одна. И постояла. А когда минута истекла, на площади раздалось громовое «ура». Это было так же нелепо, как праздничный салют в мой день рождения. Я побежала назад к костру. Услышала, как Иван Силаев сказал в микрофон: «Мы привезли президента». И поняла, что биография Горбачева закончена: мне лично не нужен президент, которого, как мешок, можно увезти, а можно привезти.
— Он сам должен был выйти к нам и сказать «спасибо», — сказала я приятелям.
Не разделяя общего ликования, я потащилась домой, так причудливо отметив два дня рождения. Жуть на Садовом кольце, где погибли под танками трое парней, осталась для меня за кадром.

Август 1991. Четыре дня народной революции

Только на следующий день на трибуне — на балконе Белого дома — я услышала, как Ельцин сказал «Простите меня, что я не уберег ваших сыновей»… Помню, как театрально прикрывал Ельцина Бурбулис. Как Никита Михалков суетливо метался в тылу у Ельцина в надежде, что ему дадут приложиться к микрофону, но Бурбулис оттер его. Помню, как расступалось человеческое море на площади, пропуская Елену Боннер. Как она ровным голосом сказала в микрофон, что мы не быдло, введя это слово в обиход на долгие годы. Что мы сами разберемся с Горбачевым…

Все было другим: и Москва, и лица прохожих, и я сама. Дать определение этой «инакости» я не берусь и сейчас, но мир — перевернулся. Жизнь предстояла другая отныне. Мы все: и те, кто участвовали — как я, и те, кто не участвовали — как моя соседка по коммуналке, были разделены отныне. И две России в каждом вагоне метро смотрели друг другу в глаза, по слову Ахматовой…

Я отмылась, немного поспала, и ощущение, что надо что-то делать, снова повлекло к телефону. Я позвонила на радио своей знакомой Алине Селикашвили и попросила час прямого эфира. «Приезжай», — сказала Алина, за что я ей благодарна на всю жизнь. Потому что это был второй шаг, который мне необходимо было сделать, чтобы честно смотреть сыну в глаза.
В коридорах «Останкино», откуда вещало «Радио России», было пустынно. Автоматчики стояли при входе в коридор, откуда шел эфир.
 — Одну в студии я оставить тебя не могу. Поэтому скажи мне в двух словах, о чем ты собираешься говорить, и мы построим это, как интервью. Идет? — спросила Алина.
 — Да, — кивнула я, хотя меня это не устраивало, но другого выхода не было.
В горле комом стоял текст, который, по сути, был ни чем иным, как обращением к нации. Что-то похожее на сталинское «Дорогие соотечественники»…
Не было прихоти «хочу в эфир!» — было долженствование: «я должна». «Должна» — кому? Ясно, что себе. Я знала, что, не сказав ЭТО, не смогу жить с чистой совестью.
 — Представь меня как профессионального драматурга. И спроси о законах классической драматургии, а я расскажу — по Аристотелю! — про завязку, кульминацию, развязку, и объясню, что «ура» на площади — это ошибка. Радоваться нечему. Это — не развязка. Развязка — впереди, и какой она будет, зависит сегодня от того, что мы успеем сделать.
 — А если это не развязка, то что? — заинтересованно спросила Алина.
 — Это начало кульминации… Ты что, хочешь начать интервью здесь?
 — Нет, — сказала Алина, докуривая. — А ты знаешь, что надо делать? — с легким ароматом недоверия спросила она.
 — Да, — с полной ответственностью сказала я.
 — Пошли, — решительно кивнула Алина и неожиданно просительно заглянула в глаза. — Только не трогай Горбачева… С ним еще ничего не ясно.
 — Кому? — встала я на дыбы.
 — И тебе тоже. Сейчас только кажется, что все ясно… Он завтра выйдет сам… А все остальное — говори. Только — пожалуйста! — очень аккуратно…

Август 1991. Четыре дня народной революции
Мы вошли в студию. Я сдавленным горлом отмеривала слова, старательно следя за тем, чтобы не сорваться в фальцет ненависти или не скатиться в дидактику и менторство. Бережно — кирпич к кирпичу — складывала я стену текста о том, что в Москве раскручивали Вильнюсский сценарий, но он не прошел: массовка отказалась от роли статиста и вышла на авансцену. Темы Горбачева коснулась, обсудив его в качестве персонажа разыгрываемой пьесы, в котором меня смущало одно обстоятельство: при любой развязке: победит ГКЧП или проиграет, он — единственный персонаж — оставался тем же, каким был в завязке: президентом СССР.
 — Так не может быть по законам классической драматургии, — сказала я с полной ответственностью за свои слова. — Характер для того и загоняется в предлагаемые обстоятельства, чтобы трансформироваться и на выходе не быть равным тому, что было на входе… Даже если герой пьесы труп, он претерпевает изменения, но не психологические, а типологические: по принципу характеров античности: Эдип не меняется — он статичен, но динамика идет за счет системы ОБНАРУЖЕНИЯ: он обнаруживает, что сам убил отца и женат на матери. С Горбачевым не обнаруживалось ни психологических, ни типологических перемен.

Тогда трудно было предположить, что он сам скажет, что никогда ничего не скажет… Но он меня мало интересовал на самом деле. Я проговорила то, ради чего пришла. Что сценарий дальнейшего развития событий в принципе ясен, но излагать я его не хочу, ибо он — худой. Я знаю, что надо немедленно сделать, чтобы прийти к хорошему варианту и сценария, и развязки. Я принесла рецепт.
 — Что же? — спросила с искренней заинтересованностью Алина.
 — Нужно немедленно объявить и поставить вне закона три государственных института: КГБ, КПСС и военно-промышленный комплекс. Предать их суду, но не советскому, а международному трибуналу, так как только по приговору международного трибунала, который признает их государственными преступниками, могут быть открыты и преданы огласке тайны вкладов этих организаций в зарубежных банках. Которые должны быть арестованы и национализированы. Что в одночасье сделает Россию и свободной, и богатой…

Даже сегодня мне трудно смеяться над собственным идеализмом тех дней, ночей, часов, потому что и сегодня я уверена, что все это можно было сделать, но никто не стал. Я плохо понимала тогда, что любое «благо народа» приводится в действие группой людей, которые неизбежно оказываются слабы при виде тех богатств, которыми надлежит распорядиться в пользу других…
Эфир шел ровно час. Когда мы вышли из студии и рванули на лестницу курить, на Алину набросилась толпа ее коллег:
 — Что это за человек у тебя? Где ты его взяла?
 — Вот, — Алина с гордостью ткнула в меня пальцем.
Все развернулись ко мне, кто-то подал спичку. В глазах была смесь восхищения и опаски: иметь со мной дело никто из них не хотел…

Нас еще поздравляли с эфиром, когда кто-то выбежал на лестницу с криком: «ТАНКИ!»
 — Ну ты даешь! — с ужасом посмотрела на меня Алина, уверенная, что танки идут штурмовать «Радио России».
Грохот и лязг нарастал за звуконепроницаемыми стеклами Останкино. Мы прильнули к окнам. Фары высветили проспект Королева, колонна подошла вплотную, но, не сбавляя скорости, свернула в сторону Окружной дороги… Армия оставляла город.

Дальше были тяжкие дни августа: явление Горбачева народу, похороны погибших, бездарное присвоение погибшим звания Героев Советского Союза. Казалось, что Горбачев лишился остатков разума. Ельцин, напротив, говорил человеческим языком: «Простите меня, вашего Президента, что я не смог уберечь ваших сыновей». У костров на Пресне жгли поминальные свечи. Я сидела дома. Телефон звонил новыми голосами людей, встреченных у костров. К вечеру следующего дня позвонила коллега из «Союзинформкино», Яна Либерис.
 — Я слышала вас в эфире. Что вы имели в виду, когда говорили о тайных вкладах КГБ, КПСС и ВПК? — без вводных приветствий строго спросила она.
 — То, что в эти самые дни деньги должны были перебрасываться со счетов на счета, когда стало ясно, что ГКЧП терпит поражение.
 — У вас есть сценарий?
 — Да, — неуверенно сказала я. — Думаю, что есть счета предприятий.
 — Это называется «юридическое лицо», — деловито подсказала Яна.
–…и они должны были переводить деньги на конкретных людей.
 — Это «физическое лицо».
–…А эти люди вылетают за рубеж, снимают там деньги, полученные на их имя, и сносят их опять в общую кучку, — строила я предположения.
 — Красиво!.. Значит, счета юридических лиц должны дробиться на счета физических лиц, да? — переводила с русского на русский Яна.
 — Да…
 — Кто и как, по-вашему, должен это делать?
Я закрыла глаза, пытаясь ясно представить себе кадр, как учил великий Габрилович: «Надо видеть перед собой экран, на котором уже идет твое кино, и просто записывать словами изображение».
 — Как я вижу, это делает ОДИН человек. Только он знает эту тайну: на кого сколько он перевел. Это должен быть старый проверенный человек, которому доверяют…
 — Кто этот человек? — строго и деловито уточняла Яна.
 — Вы что, хотите, чтобы я назвала вам фамилию и должность?
 — Если можете, — без тени иронии сказала Яна.
 — Это старый партийный работник… Серый и незаметный… Что-то типа бухгалтера в ЦК КПСС.
 — Хорошо, — сказала Яна и принялась диктовать мне номера телефонов депутатов Верховного Совета СССР. Велела каждому позвонить и, если не ответят, на автоответчик изложить мой концепт в виде вопроса избирателя.

Ранним утром следующего дня меня разбудил звонок той же Яны.
 — Простите, я не могла не разбудить. Я звоню, чтоб сказать, что вы гениальный драматург: час назад упал со своего балкона и разбился насмерть начальник общего отдела ЦК товарища Кручина. То, что он на земле лежит чуть дальше, чем следует, никого не волнует…
 — Жуть!
 — Что теперь? — требовательно спросила она.
 — Немедленно искать того, кто был на этом месте до него! Коллегу, — не задумываясь, сказала я.

Того, кто был до Кручины, опять нашли раньше нас: на следующий день он «упал» со своего балкона и тоже — насмерть. Трагедия становилась водевилем. В газете — чуть ли не в «Аргументах и фактах» — появился рисунок: маленький квадрат у стены дома обнесенный ленточкой, и на посту у квадрата стоит милиционер. Внизу подпись: «Под балконом не стоять»…
Было больно и смешно. «Они» — ненавистные коммунисты и аппаратчики, в луже собственной крови оказывались ЛЮДЬМИ. И — жертвами. Я даже корила себя за жалость к ним. Бодро сказать: «собаке — собачья смерть», как делали они на процессах, не поворачивался язык. Плюс я понимала, что если власть выбрала такой путь, то больше не будет ни арестов, ни политических процессов, ни политзаключенных — завтра меня точно так же выбросят с балкона…
Власть переходила к уголовщине. Спустя три дня после «победы» над ГКЧП. Стало ясно, что все пойдет по второму сценарию, который я не хотела озвучивать и даже сказала в эфире, почему: есть такая загадочная сила у сценария — как напишешь, так и будет. Теперь я знаю, что можно и не писать и не говорить: как построил сценарий — так и сложится…

Танки пометили наши дни рождения, ушли с улиц Москвы, но остались внутри меня. Я не знала, что законы сопромата требовали стать танком, если ты вставал грудь в грудь с ним, да еще намеревался оказать танку сопротивление. К началу учебного года прилетел с юга мой мальчик, и первого сентября пошел в школу. В первый же выходной я повела его на пепелище от наших костров на асфальте. Рассказала, как думала о нем, как прощалась с ним, и как рада, что мы все остались живы. Он испуганно слушал и молчал.

Десять лет спустя в Нью-Йорке киноархив США показал ленту французского режиссера Криса Маркера «Последний большевик». Фильм заканчивается кадрами Москвы августа 1991-го. Цепочки людей поперек Калининского проспекта выстраиваются перед танками… Танки еще далеко и трем мальчикам, которых намотает на гусеницы, еще жить целый день до вечера. Я не узнала себя, но сын закричал «Мама! — и указал на экран. — Я же говорил, что видел тебя по телевизору! А ты… А ты кричала, что я обознался».

Фрагмент из документального видеофильма Криса Макера «Гробница Александра, или Последний большевик» (Le Tombeau d’Alexandre, 1992). В кадре — Александра Свиридова

Крыть было нечем. Да, я осталась там — на пленке — как муха в янтаре — в том «там и тогда». Орущая перед танком. Там остались и сами танки. Наш идеализм и цинизм, наши надежды. Ничего, кроме горечи утраченных возможностей, упущенного шанса не вызывают эти кадры, когда я смотрю на них сегодня. Одна отрада: мы живы. Вдали от России, вдали от Москвы, вдали от тех, кто способен вывести танки против безоружных своих граждан. И, как учили, смиренно склоняю выю: «Да будет воля Твоя, Господи, а не моя…»