Что такое «чип катастрофы» и как его внедрили в умы россиян? Что позволило власти низвести людей до абстракции и управлять ими из облачного бункера? Уехавший в Казахстан историк культуры Сорин Брут с начала войны ведёт дневник и через личный опыт, наблюдения и разговоры с людьми документирует новую мировую реальность и тупиковое положение России. В эпистолярном эссе писатель размышляет, почему война с Украиной оказалась возможна, из-за чего на самом деле расслаивается российское общество, каким образом восприятие военного конфликта через пелену экрана ожесточает людей и как излечиться от разъедающей ксенофобной нелюбви, сохранив себя.
До
В середине февраля я читал о Рэндолфе Борне. Борн — американский мыслитель, который обрушился с яростной критикой на общество своей страны за истеричный патриотизм и поддержку вступления США в Первую мировую. Цитата для понимания контекста: «Президент Вильсон (имя можно заменить на печально известное) вверг разобщенную страну в ненужную войну, а в результате получил странную смесь общей апатии и национальной истерии, демократической (заменить на «державную) пропаганды и свирепых репрессий». Слишком знакомое описание и как будто совсем не из истории столетней давности. Борн говорил тогда: «Война — благо для государства, но для людей — это духовная смерть. И все же люди устремляются навстречу своей смерти». А сразу после перемирия телеграфировал матери: «Теперь, когда война окончилась, люди снова могут свободно говорить, и мы снова сумеем думать. Это похоже на пробуждение от кошмара». Почти сразу он заболел и умер — видеть, как каялись сторонники войны, вроде философа Джона Дьюи, ему не довелось. Но незадолго до смерти Борн написал текст «Государство», которым теперь вдохновляются либертарианцы всего мира. Не только они, конечно. Клише «стадное мышление» родилось как раз из этого трактата. Война, считал Борн, превращает нацию индивидуальностей в обесчеловеченное стадо, сплоченное вокруг власти. Для власти — это хорошо. А вот для нации… Все это я читал в середине февраля и совсем без повода — случайно подвернулось.
Тогда же, середина февраля. Курим с коллегой-журналисткой возле офиса. Разговор сместился к украинской границе, где «учения» и столпотворение войск.
Она говорит: «Страшно, хоть бы обошлось». Я говорю: «Конечно обойдется, сколько уже было такой милитаристской показухи в исполнении наших властей».
Наивно, но казалось, что это очередная показуха, какая-то убогая форма дипломатии, а заодно попытка размашистой державной жестикуляцией отвлечь общество от множащихся внутренних проблем — «кругом враги, скорее сплотимся», — как Рэндолф Борн и писал… Она говорит: «Надеюсь… У меня друг в армии служит. И их часть тоже туда, на границу, перебросили». Потом говорили о чем-то другом, и можно было, вернувшись в офис, дальше писать лонгриды о проблемах этики успеха и инфоцыганах, о культуре, о Врубеле. Можно было фоном слушать пост-рокера «Убей меня, Эйс!» из Чернигова — новый трагичный трек «Лоудердейл» с явным предчувствием войны. Когда слушал, в какие-то моменты накрывала злоба и обида, потому что нельзя так запугивать музыкантов. Тогда я думал, что запугали. А еще можно было уволиться, чтобы за несколько месяцев дописать, наконец, роман про детство, дачу, 2006-й, где близится к концу второй срок Путина и третьего, как кажется, не будет совсем никогда. Уволиться я успел.
Потом Владимир Путин развязал войну, явно разрушающую Украину и не так явно — Россию — войну, преступную по отношению к народам обеих этих стран. Украинская катастрофа очевидна — гибнут тысячи людей и уничтожаются города. Российская кому-то кажется надуманной, потому что жизнь все еще напоминает прежнюю. Но и здесь — тысячи погибших и искалеченных, о которых, судя по предыдущему опыту, государство скоро постарается забыть. Власти еле-еле удерживают экономический кризис, но его получится только замедлить. И если о перспективе глубокого упадка образования и культуры можно спорить, то технологический кризис, политическая и социальная катастрофа проявляются все отчетливее. Депрессивный авторитарный застой с постоянным риском скатывания в тоталитаризм и обнищанием населения со всеми сопутствующими проблемами «развития» выглядит вполне реалистичным прогнозом, в который совершенно не хочется верить. А есть еще третья, донбасская, катастрофа, старая, но фатально усугубленная после 24 февраля.
Заложник
Доделываю последний текст на работе и параллельно переписываюсь с другом, поэтом из Донецка. На середине сообщения Пушилин объявляет эвакуацию и всеобщую мобилизацию. Мы узнаем об этом одновременно… Мужчины пересечь границу уже не могут. За несколько секунд мой собеседник превратился в заложника. Он заперт в городе, готовящемся к войне. Все на моих глазах, но что я могу сделать? Если бы он перебрался через границу, нашли бы квартиру в Москве или отдали дачный дом… А так… только подбодрить, посочувствовать, сказать какие-то слова поддержки, которые за следующие месяцы высохнут и выдохнутся от постоянного повторения. Чувствуешь противное, разъедающие бессилие, какую-то бессильную и пустую жалость. Впрочем, наплевать, что ты чувствуешь. По тебе стрелять не собираются.
Улица мобилизации
На улицах в Донецке военные хватают мужчин, неосторожно вышедших в магазин, и отправляют воевать. Некоторые пытаются убегать — догонят, вломят несколько раз, человек кричит, сопротивляется, просит — нет, отправляют. Потом выяснится, что схваченных на улице, по сути никак не подготовленных, бросают в бой как пушечное мясо. Многие укрываются, на улицу не выходят с 18 февраля, окна зашторены, а вечером лучше сидеть без света — чтобы не увидели и не донесли. Иногда от страха хочется залезть под стол — и залезают, хотя очевидно: в таком «беззащитном укрытии» можно ощутить только унизительную слабость. Перед войной. И перед государством, которое легко, по щелчку, раздавит и разотрет в пыль. Друг пишет сухие письма, кидает стикеры, хотя иногда злоба, отчаяние и паника прорываются — могут вломиться и забрать на войну. В принципе, в любой момент. Впрочем, и снаряд может прилететь. Несколько десятков в день прилетает — по городу. Сегодня, когда записываю, разбомбили пять школ за какие-то полминуты.
Перед войной один большой донецкий паблик постил информацию о местах, где отлавливают мужчин для «нужд армии». В комменты приходит некий активист, зовет «освобождать!», «мочить Украину». Ноль лайков. Снизу несколько комментариев, вроде: «сразу видно, что ты не из Донецка», «убирайся», и проклятия вслед. Под каждым несколько сотен лайков. Нет, эти люди вовсе не воодушевлены «освобождением», о котором так бодро вещает роспропаганда.
Они хотят только одного: чтобы по ним не стреляли, чтобы не падали ракеты, не отключали воду на неделю, а с улицы «свои» не утаскивали на войну — чтобы оставили в покое, отвалили, отстали, не убивали.
Эта страшная конкретность намного важнее абстракций «многополярного мира» и «выхода из западной матрицы», о которых пафосно рассуждают государственники от культуры. Впрочем, российской власти нет и не было дела до этих людей. Она мыслит в других, нечеловеческих масштабах и потому готова играть ими как пешками — годами поддерживать конфликт в их регионе, использовать их как предлог для агрессии, а потом жертвовать в своих «масштабных» интересах.
Война через пелену экрана
Ты видишь катастрофу через экран — она сковывает тебя, вызывает какое-то гипнотическое, страшное оцепенение. Разбомбленный, сожженный Мариуполь. Сероватые брежневские панельки — почти неотличимые от тех, которые были у меня во дворе в Москве, а теперь — в Алматы. Такие же, но только обугленные, с вышибленными окнами, с зияющими пробоинами там, где недавно были квартиры — и тоже знакомые: планировка серийная. В очень похожих дворах холмики могил. Случайно вспоминается начало «Иронии судьбы», этот закадровый голос, посмеивавшийся над коробками, которые связали все постсоветское пространство и «породнили» города до полного единообразия. Но ведь правда — когда приезжаешь в Среднюю Азию, чувствуешь себя как-то спокойнее от этого привычного серо-квадратного пейзажа и легче осваиваешься… Когда смотришь на разрушенный Мариуполь, сразу представляешь обугленным и пробитым свой дом — холмики в своем дворе, неподалеку от детской площадки, где, выйдя на улицу, увидишь, как играют дети и устало болтают — наверное, об этой войне — родители. И деревья, среди которых соседи гуляли с собаками, оказывается, так легко, как спичечки, трещат под танковыми гусеницами.

Не только Мариуполь — еще Харьков, Чернигов, Ирпень, Северодонецк и другие разрушенные, такие же как у нас, города из сталинок, хрущевок, брежневок.
В первые дни появились фотографии из Киева с детскими игрушками в обломках. Думаю, вы их видели. Таких фотографий было много и с других войн — к ним, наверное, должны были привыкнуть и просто пролистывать. Но если представить эти игрушки за день-два-три до — когда с ними играли, еще самих игроков и родителей, переступающих через разбросанные кубики и бурчащих что-то про беспорядок, потом зовущих с кухни — тогда привыкнуть невозможно. Всего этого на фото нет, но одновременно и есть. Должна исчезнуть отстраняющая пелена экрана, и тогда ты увидишь вот эти вещи из своей комнаты тоже в груде обломков.
Друг присылает фотографии каждый день. Сначала фото дома сестры с другой окраины Донецка — панелька, и возле подъезда женщина, убитая осколками. Через две недели — та же самая фотография, но кусок соседнего дома снесен попаданием. А еще присылает много видео с падающими с ночного неба снарядами, с мертвыми детьми, игравшими во дворе в карты, и по позам, в которых они остались, видишь, что мальчик почти успел укрыться в подвале, он упал с лестницы вниз, а девочки лежат на дорожке. На ногах новые, не стоптанные и даже не пыльные кроссовки. Знакомые убеждают меня попросить друга, чтобы он не присылал. Не попрошу. В одном из недавних стихов он очень точно написал про Донецк: «мы живем какой-то иной жизнью, страшной смесью смерти и быта». Все эти видео сняты жителями, и иногда фоном слышны их комментарии, часто сухие, сдавленно сочувственные, вроде: «Жалко парня. 16 лет. Совсем ребенок», и больше ничего. Главное даже не в словах, а в интонации, в которой звучит что-то вроде выработанной привычки к случайной смерти. Их попросту приучили к этой смерти. Это одна из главных черт Донецкой катастрофы. И если преступная война в Украине будет дальше затягиваться, эта страшная черта распространится по всей стране.
Первые дни и чип катастрофы
В первые дни — абсолютно затуманенная голова. Эмоции менялись с калейдоскопической быстротой. Боль за людей, по которым стреляют, затем сразу — противный стыд за то, что мы как общество не можем влиять на правительство, ведущее войну от нашего имени — что мы (я) допустили это бессильное и безгласное положение. Затем — обида и ненависть к человеку, развязавшему эту войну. И все сначала — по кругу. Но все эти состояния как будто были прошиты изнутри нитью-позвоночником бессилия. Потому что внутри сидела унизительная уверенность, что войну мы не остановим.
Это было странно. В банке народу битком: прошел слух, что вот-вот заморозят счета, и все поверили. Потому что легко было поверить. Люди не могли остановить войну, но пытались хоть как-то защитить себя от произвола власти. Все ждут — час, полтора, два. Но когда вызывают номера из очереди, почти никто не подходит к окнам. Вот уже сотрудница банка выбежала в середину зала и раздраженно выкрикивала, повторяла: «номер такой-то здесь? номер такой-то здесь? номер такой-то здесь?» Никто не откликался: люди брали талоны, ждали, но не могли усидеть и уходили, потому что внутри клокотала паника.
В эти дни никто из знакомых не переживал за себя. Дела, вроде банка, делались на автомате, но мысли (если это можно назвать мыслями) были в Украине. Вязли в лентах соцсетей в наивной надежде выкопать хорошие новости. Часами молчаливо скользили каждый в своем инфопотоке и, сидя в полутора метрах, не замечали друг друга. А потом вдруг заметили и поняли, что поддерживать пришибленных близких — самое осмысленное действие.
Тогда я много говорил со своими родителями и немного — с родителями девушки. Они очень разные люди, но в их реакции было общее — то, чего совсем не было у моих двадцатилетних знакомых. Нет, они тоже оказались шокированы и прибиты, но как будто внутренне ожидали чего-то подобного — что в одночасье, по воле русского хаоса, начнут рушиться проекты, в которые они годами вкладывали все силы и которые были для одних смыслом, для других — естественной и тоже не пустой формой существования. Словно в них уже давно был внедрен этот «катастрофический чип», напоминающий о хрупкости всех начинаний и незаметно, постоянно влияющий на их жизненную траекторию. Распад СССР, 1990-е, кризисы 1998-го, 2008-го и 2014-го, пандемия 2020-го, а теперь — война. Все ли эти потрясения были неизбежны?
Начиная проект в России, ты не можешь быть уверен, что дело, пошедшее, наконец, на лад, у тебя не отнимет какой-нибудь бандит в погонах или без. Или что президент не захочет слегка расширить территорию страны размером с 1/6 часть суши. И зачем тогда начинать — только ради процесса? «Чип катастрофы» внедрен и постоянно подпитывается — «уклоняйся от ножа, укрывайся от ножа» читает дуэт «Убийцы». Ненужная война в очередной раз показала, что у нас трудно работать «в долгую», выстраивать дело стратегически, а не тактически. Значит, сложнее достичь больших и нестандартных результатов. «Милитаристы» любят говорить, что русский человек проявляет характер именно в военное время, а в мирное — ленив и пассивен. Но, может быть, дело не в натуре русского человека, а в угрожающем хаосе, который, похоже, коренится именно во всевластии людей с оружием? Может быть, мы увидим больше конструктивных, созидательных «подвигов», когда люди почувствуют уверенность и защищенность? А пока, глядя на близких и просто вокруг, ты видишь людей, которые вполне самоотверженно тратили остатки уже непрочного здоровья, чтобы воплотить что-то стоящее, но которых опять напугали — которым опять все поломали. Дерьмовая привычка — сорить людьми.
Облачный бункер из параллельной России
Пропаганда работала по методичке Рэндолфа Борна, и в марте, апреле казалось, что вполне успешно. Первым делом она представила войну справедливой («защищаем Донбасс от нацистов») и оборонительной («спасаемся от агрессивного, злого, лицемерного, проклятого, ненавистного… подлого Запада, который подступает со всех сторон — и с севера, и с юга, и с востока тоже»). А затем создала картинку сплоченной поддержки «подлинного» российского общества и изгойского положения противников войны.
Первые должны были почувствовать себя мощным «коллективным телом», вторые, наоборот, одинокими и бессильными — внутренними эмигрантами, еще и с подпачканной (за восемь лет) совестью. На эту картинку работали и организованные акции устрашения, вроде «Z» на дверях инакомыслящих и обливания кровавой краской Манского и Муратова. Ее подкрепляли телесные, автомобильные, а гений Олега Сироты додумался и до коровьего «Z». Окончательно утвердить мощь коллективного тела в головах граждан должен был концерт в «Лужниках». Поддерживающим — слиться в «народного трансформера»! Несогласным — обоссаться и бездействовать! Неопределившимся и напуганным — уже здраво, без восклицательных знаков, поразмыслить и выбрать комфортное-конформное большинство. В мае победила подавленность. Ни возможности повлиять, ни понимания ситуации. Ждут развязки, которая, похоже, не предвидится… Кажется, с российским обществом случилось что-то вроде депрессии. Это хорошо, потому что, вопреки радикальным мнениям, мы в основной массе не теряем человеческий облик. Но и плохо тоже, конечно.
Откуда взялась на спине эта невидимая, не слишком тяжелая, но заставляющая сутулиться плита, слепленная из привычки изворачиваться, говорить правду только в том виде, в каком ее говорить можно, из чувства незащищенности перед стихией беззакония и государственного насилия? А главное, из уверенности, что мы не в силах повлиять на власть, от которой давно не ждем ничего хорошего и которую как будто надо просто долго пережидать.
Похоже, политическая придавленность растет из самой модели отношений между властью и обществом, которую успешно выстроил путинский режим. В политическом поле в последние годы четко вырисовалась оппозиция «своих» и «иноагентов», «патриотов» и «пятой колонны», разумеется, финансируемой извне. Люди, не согласные с линией партии, объявлялись не просто врагами государства, но «внутренними иностранцами» и метафорически выселялись властью за границу ментальной России. Режим фактически приравнял себя к России, ловко переименовался в нее и попытался всех в этом убедить. «За Путина — это за Россию, а против — против России» — говорили они, но уже не о нашей, а о другой, своей собственной стране. Те, кто поддерживал эту параллельную Россию власти, могли гордо называть себя патриотами, хотя были всего лишь государственниками. Новый паспорт выдавали лояльным. Если ты соответствовал этому единственному критерию, то дальше мог чувствовать относительную свободу и относительную безопасность. Но только не заплывай за буйки!
На уровне государственных учреждений это вело к постепенному вытеснению профессионалов конформистами и интриганами. В обществе же уничтожало саму возможность диалога с властью, потому что лояльным личный взгляд, говорящий рот и инициатива не к лицу — лица, кстати, им тоже не к лицу. Нехитрый функционал лояльных — молчаливая «выключенная» жизнь, предоставленная самим себе, но как бы в долг. Когда заговорит самодержец из параллельной России власти, нужно будет слушать и служить, служить и слушать. Пока не долетят первые слова, в обществе должна стоять великая мертвая тишина. Голос может звучать только оттуда, из прекрасного высокого далека, из облачного бункера в наше внимающее молчание — и с каждым годом звучать все дальше, дальше, но парадоксально громче. И это будет не человеческий, но голос страны власти, объявившей себя Россией. Силовое и идеологическое утверждение этого одностороннего движения — может быть, главная причина сегодняшней политической придавленности общества.
Печально известная лекция по истории стала идеальным воплощением монолога власти, направленного в обезличенное коллективное тело народа. И сама выбранная форма ясно показала, насколько абстрактен этот народ и как мало общего имеет с конкретными людьми, замершими у экранов. Нет, этот «обстоятельный разговор» был не для них и не про них — как будто их вообще не было. В бункерном заэкрании реален был только учебник истории и масштабные исторические процессы, налились плотью и ожили абстракции одно- и многополярного мира, туманного и оскаленного «коллективного запада» и настроенной на великий реванш параллельной путинской России, а люди со всей их маленькой и смешной трогательной ненужной жизнью вдруг ссохлись до мертвых букв в учебнике — миллионы до двух-трех совсем неинтересных слов. Когда я учился на истфаке, в какой-то момент стал очень четко понимать, что в книгах по истории конкретных, телесно-сознательных или просто живых людей нет вообще. Вместо них — буквы, которыми теперь нам настойчиво предложили стать.

Любое правительство просто в силу масштаба вынуждено работать с абстракциями. Но абстракция обязательно должна отсылать к реальности живых людей. Обсуждая и подписывая закон, чиновник, если он добросовестен, должен пытаться преодолеть условный уровень букв и цифр, абстрактных социальных групп и выйти восприятием к человеческой конкретности. Это звучит очень просто, но, как о всякой банальности, об этом легко забыть и перестать отвечать, подменив живых условными единицами. «Глубинный народ», о котором теоретизировал кремлевский идеолог Сурков, оказался абстракцией, не отсылающей ни к чему — наоборот, стеной, отгораживающей режим от человеческой реальности.
24 февраля подтвердило уже давно известную вещь: этой власти не жалко ни своих, ни чужих — вообще никаких живых, потому что их просто нет. Сочувствовать абстракциям смешно, как жалеть буквы, которыми так легко сорить, и воевать ради главы в учебнике — нескольких страниц о великой, самой большой на штабной карте, но совершенно безлюдной державе и ее властолюбивом повелителе букв.
Недавно попалось старое интервью Андрея Колесникова, который пишет о Путине больше 20 лет. Там были такие слова: «Наш президент любит людей, но не всех. Мне даже кажется, что этих людей очень немного» Может быть первый шаг, который должно сделать сейчас российское общество — очень четко отделить в сознании «власть» от «страны», а «лояльность государственника» от «патриотизма». Вспомнить в конце концов, что страна — это люди с лицами и голосами, инициативой и ответственностью на конкретной, своей земле, с которой многих из них уже вытеснили. А власть не имеет права обособляться в облачном бункере вокруг личных — не важно, идеологических или прагматичных — интересов и избегать прямого диалога с этой страной. Не думаю, что без него удастся что-то восстановить, а восстанавливать в любом случае придется… Всё, абстракции закончились. Пора возвращаться к людям.
Нормальные русские
В Алматы с новой знакомой сидим в баре на Гагарина. Говорим о войне и происходящем в России. Иногда она возвращается к Январской трагедии. Ее следы туристу почти незаметны — сгоревшие машины вывезли, поменяли выбитые стекла, а если где-то на фасадах остались пулевые пробоины, то неподготовленному они в глаза не бросаются. Помпезное, теперь обугленное здание акимата (мэрии), прикрытое зелеными занавесями, все-таки чуть в стороне от главных прогулочных улиц. Когда приехал, казалось, спокойно-человечный ритм жизни здесь никогда не нарушался. Как сказал таксист, когда я на полчаса опаздывал на деловую встречу: «В Алматы можно чуть-чуть опоздать. Это все знают». А ведь с января и полугода не прошло. Знакомая дает советы по работе. Предлагает связаться с журналистами, переслать им мое резюме. Еще имеет смысл сходить на рынок, купить вкусные овощи и мясо… Вечером, когда мы идем к такси, она вдруг рассказывает. Была у подруги в Москве, пошли в клуб. Но секьюрити пропустил только подругу, а ее нет — решил, что азиатам вход воспрещен.
Говорит: «Мы тогда с подругой ушли, и мне так обидно было. Думаю, вот пусть только попробуют приехать в Алматы, мы им тут устроим…». Задумалась и добавила: «… а приехали совсем другие русские».
Наверное, тогда мы одновременно подумали, что не бывает каких-то всех «русских» (всех «хороших русских» или всех «плохих»), как и всех «казахов», всех «украинцев», всех «либералов» или «государственников». Вообще, кажется, пора заканчивать с эти идеологическими обобщениями, заслоняющими индивидуальных людей от взгляда.
Когда мы сидели и общались в компании, мне даже немного неловко было, что эти совсем незнакомые люди почему-то гостеприимны, доброжелательны и вообще тратят на меня силы и время. Потом оказалось, что эта новая знакомая общается еще с несколькими приехавшими ребятами (из Украины в Казахстан едут меньше, но тоже едут) — подсказывает по работе, помогает разобраться с документами и знакомит с друзьями. Написал ей, что это круто. Отвечает: «Я ненормальная)) Мне просто всех жалко». Там еще какой-то смайлик был, чтобы без пафоса. И я, читая сообщение, понимаю, что это очень точное слово. Потому что и сам в последние месяцы очень часто чувствовал именно это, но только делал, пожалуй, маловато.
Звери
Списался с родственницей. Они с друзьями в своем городе помогают беженцам из Мариуполя, выбравшимся по гуманитарным коридорам в Россию. Там довольно много детей, и кто-то из них рассказал, что от бомбежек прятались в зоопарке. Еды не было, и приходилось есть животных, убитых осколками. Война длится неизмеримо дольше, чем военные действия — даже страшно представить, насколько дольше.
Взрослая «норма»
В начале марта позвонил друг — учитель, классный руководитель, трудоголик и фанат своего дела. Звонит в полном отчаянии — заставляют провести псевдо-патриотический урок о «благодатной спецоперации», и придет надзиратель из департамента, чтобы проконтролировать. Скажешь не так — уволят, а бросить свой класс на другого и, скорее всего, скверного учителя страшно. Получается, и так и так — предательство. И что делать, не ясно. Тогда мы решили, что в присутствии надзирателя можно сделать «как положено», но через урок он уйдет, и тогда нужно извиниться перед детьми и сказать, как есть. Многие потом мне говорили, что это плохой, конформистский совет. Не знаю. По-моему, мой друг в тот раз так и сделал, а потом нашел способ откосить от «патриотической» повинности.
Школьники как будто все понимают: ну, есть у взрослых такие игры — иногда нужно выйти к доске и перед всеми с тарелочки съесть свою «норму».
И смешно, и грешно. Пропаганда на их языке говорить не умеет и не научится. Да и ложь они наверняка чувствуют неплохо. Но ведь потом нужно будет писать тесты, в которых, чтобы сдать, придется врать учителям так, как требует государство. Новые предметы, обязательные на ЕГЭ, — лицемерие и лояльность. А есть еще младшие классы — наверное, более доверчивые. Есть ZV-построения. Есть учителя, которые с легким сердцем будут врать и давить инакомыслящих, и родители, пишущие доносы на правду. Так когда закончится эта война?
Самогипноз геополитики
Есть знакомые, которые говорят о войне в геополитическом ракурсе. Как будто это такой способ отстраниться, вынести самого себя за границы происходящего и притвориться сторонним наблюдателем-аналитиком. Эскапизм? Какой-то защитный самогипноз? Смерти нет — ни в штабе, ни на карте. Вернее, есть, но какая-то ненастоящая и несерьезная, как в детской игре — закрыл глаза и умер, а потом проснулся. В этих разговорах чувствуется отстраненная пассивность, как и в державном патриотизме — оправдание могучему абстрактному божеству власти, которое имеет право распоряжаться ненастоящими человечками — посылать их на смерть и не жалеть — в своих масштабных целях. Сам говорящий о геополитике человечек умирать почему-то не хочет, — но других убивать разрешает. Мой друг, политический философ, недавно объяснил, что, если геополитика «делается» профессионально (а не «лояльно»), люди ее не замечают. Сейчас она как будто даже заметнее для людей, чем сами люди.
Каждый сходит с ума по-своему. Созванивался с приятелем, давно перебравшимся в Болгарию. То он порывался ехать добровольцем воевать за Украину и даже объяснял, что умеет стрелять. Потом вдруг много разговоров подряд доказывал, что в смерти нет ничего особенного, потому что и до, и после — другие жизни, а на Земле мы только путники. Что-то вроде: «Кто держится за жизнь, у кого еще дела на этом отрезке пути — умереть не может, все осколки и снаряды облетят, а кого ждут дела дальше, в другой жизни — тот умрет» и доказывал: «Ну смотри, в окно к моему другу в Харькове влетел осколок снаряда, в метре от него пролетел и стену пробил, но его не задел». А недавно звонит и говорит: «Гордон сказал, что для возобновления отношений между Украиной и Россией должны быть репарации, восстановление инфраструктуры и покаяние. А я вижу фотографии людей с оторванными руками и ногами и думаю — какие нахуй репарации?» И какая геополитика?
Не до конца уехать и вернуться (потом)
К середине марта за границей было уже несколько знакомых. Тогда это показалось странным и поспешным — вот так, в один день бросить все и отправиться из родной неопределенности в неопределенность совсем неизвестную. Об отъезде я даже не думал. А потом вдруг уехал.
Стартап, в котором моя девушка работала несколько лет и которым, по сути, жила, после 24-го стремительно загибался без шансов на спасение. Решили развивать филиал в Алматы, и девушка сказала, что поедет. А я, наверное, просто не мог ответить: «Счастливого пути! По вотсаппу будем болтать…» или удерживать ее в Москве, тем более, что сам могу писать тексты откуда угодно и даже выставки в России делать дистанционно. Но сразу договорились, что это временно, а потом точно вернемся назад, в Москву.
Незадолго до нашего отъезда государственники много шумели о предательстве уехавших. А сюда мне позвонил обескураженный друг и жаловался, что кто-то из «эмигрантов» назвал предателями оставшихся. Язык военного времени — идеологичный, обесчеловеченный. Даже у противников войны напоминает манеру госпропаганды. Но главное, это язык — совершенно непродуктивный.
В последние месяцы очень часто слышал фразу: «Сейчас главное — сохраниться». И это правда, но я, как и большинство знакомых, добавляю: «… и продолжать развиваться, несмотря ни на что».
Потому что сейчас пользы от нас немного, но есть надежда, что ее будет больше, когда начнутся перемены. К этому нужно быть готовым — вернуться не с пустыми руками. Сложно сказать, кому будет проще — уехавшим или оставшимся. Думаю, что никому. Вопрос в том, кто как подготовится, как сумеет сохраниться и развиться, и что в итоге захочет сделать. Но только это вопрос к человеку, и он никак не зависит от его точки на карте.
Перед отъездом было страшно. Но не из-за ожидающей неизвестности, а просто от странного ощущения: сидишь в своей квартире, комнате, со всеми этими открытками, подарками (почему-то думаешь именно об открытках и подарках — наверное, потому что они связаны с людьми)… Сидишь, а совсем скоро должен все это оставить пустоте, и еще неизвестно на сколько. Есть район — Чертаново. Пишешь о нем, любишь его и даже в шутку называешь «московской Венецией». Еще Сокол, где прошло детство — совсем другой, и тоже со своим характером. Да вся Москва — хаотичный и потому очень живой город, в который можно бесконечно вглядываться. И вдруг зачем-то уезжать… Но когда обещаешь себе обязательно вернуться именно сюда — в город, район, квартиру, становится легче и можешь так, ненавсегда ехать.
В первые дни по Алматы ходишь немного чужеродным. Языкового барьера нет, потому что все говорят на русском. Но ведь приехал в Азию, и не совсем понимаешь, какая она — что за вопросы крутятся в голове у людей, сейчас проходящих мимо. К тому же не знаешь, как тебя встретят. Совсем недавно пропагандист Кеосаян высказался о «необходимости денацификации» Казахстана, и его слова здесь даже слишком хорошо услышали. Но за полтора месяца на меня никто даже косо не посмотрел. Только один раз секьюрити в музейном центре, узнав, что я из Москвы, очень вежливо и с какой-то сочувственно-укоризненной интонацией спросил: «Слышал, вы нас завоевать собираетесь?» Это было странно именно из-за интонации. Я бы на его месте сказал гораздо агрессивнее. Мы немного поговорили о происходящем и Кеосаяне — потом пожали друг другу руки… Довольно быстро понимаешь, что в Алматы европейское и азиатское очень тесно переплетены. Да и проблемы у нас во многом похожие — во-первых, «общечеловеческие», а во-вторых — «постсоветские». Тогда чувство чужеродности исчезает и сменяется уверенностью, что ты сможешь быть здесь уместным и полезным и, возможно, сумеешь посмотреть на реальность с другого ракурса — воспринять и научиться. Но это, наверное, будет чуть позже. Пока почти все внимание — России и Украине.
Выход из бункера
Часами смотришь новости, интервью, слушаешь экспертов с разных сторон, пытаясь вычленить что-то определенное из двустороннего потока дезинформации. Потом днями работаешь над текстами для казахских и русских изданий. Еще видеосозвоны с родными, друзьями, большей частью разбитыми и депрессующими. Получается, живешь в комнате, в экране, в работе, плотно связавшейся с войной и событиями на постсоветском пространстве. Даже в окно смотришь редко, но, когда смотришь, вдруг видишь горы, которые тут совсем рядом нависают над городом. Горы — редкие, непривычные, изрубленные морщинами-складками, особенно резко проступающими на рассвете. Острые верхушки смягчены снегом и приседающим на них смогом, а внизу округлые предгорья, покрытые густо-зеленой зеленью. Это странно, на самом деле: приехать в другую страну, в очень красивый город, видеть эти горы, но всего этого почти не замечать. Гор совсем нет, хотя вот они, тут, на улице.
Когда долго сидишь в сети, особенно когда читаешь комментарии, постепенно начинаешь ненавидеть людей. Здравые и сложные позиции не так заметны, а вот резкие, крикливые, наоборот въедаются в сознание.
После встречи решаешь пройтись по центру. Жарко. Улицы сплошь засажены деревьями, и прохожие стараются прятаться в тени листвы, но не помещаются, то и дело вываливаются на солнцепек. Это воскресенье — вышли примерно все. В Парке панфиловцев концерт — вернее, только репетиция 9 мая, но слушателей много — без ленточек, символики, каких-либо «на-берлинов» и желаний «повторить». Просто гуляют с детьми, которые со своими мячиками, самокатами и сладкой ватой постоянно бросаются под ноги, и ты едва уворачиваешься, прыгая то в одну, то в другую сторону как в «классиках». Бормотание взрослых сливается с детскими выкриками, с совсем не выдающейся, но в этот момент почему-то трогательной песней.
Чуть позже, ближе к темноте, на Арбате поднимается гул, который так выбешивает жителей соседних домов. Московский Арбат по сравнению со здешним — глухонемой. Через каждые 15 шагов — музыканты, у каждого своя поющая толпа в 20-30 человек, и они соревнуются, перепевая и перекрикивая друг друга. Из колонок бьют другие треки, там ребята танцуют брейк, и у них тоже плотный круг зрителей. Тут же играют в волейбол. Нет, не уличный шум — гул футбольного стадиона в Дортмунде или Белграде, почти видимой волной прорезывающий воздух. Но не воинственно-фанатский, а просто живой голос, празднующий избыток жизненной энергии и заряжающий ею всех спокойных гуляльщиков и сидящих на террасах кафе, болтающих, смеющихся и вносящих что-то свое, едва слышное — в этот гул.
Дух молодого Платонова, еще молодых, не прибитых героев «Счастливой Москвы», только без утопических проектов, а может и с ними, но личными, — просто воодушевленных. И из этого воодушевления, из энергии разных интонаций переживания реальности могут со временем появиться книги, фильмы, песни, новые исследования, изобретения и лекарства — все, двигающее развитие и хотя бы немного приоткрывающее человеку бесконечно сложную реальность. А может и не появиться. Но так ли это важно? У каждого должен быть шанс осуществиться и выразить свою неповторимую интонацию в непрекращающемся разговоре с реальностью. Поэтому меня всегда так пугала преждевременная смерть — невысказанностью, недовоплощенностью. Когда идешь здесь, в толпе, по Арбату, Гоголя, Абылай Хана, сама мысль, что все это можно «денацифицировать», кажется безумной и абсурдной. Чтобы это понять, нужно просто выйти из бункера, из штаба, из комнаты с включенным телевизором и пройтись по улицам.
Ловишь себя на мысли, что мы все с соцсетями и пандемией иногда проваливаемся в мучительную ирреальность, не имеющую с миром и жизнью совсем ничего общего. А российские власти просто в ней живут и давно забыли дорогу назад. И пропагандисты, и те, кто оправдывает убийства какой-то высшей целью. Они тоже. Бункер — это, конечно, метафора. Может быть, богооставленности. Может, какой-то разъедающей человека нелюбви, умертвляющей в его восприятии окружающее пространство и позволяющей калечить его?
Это какая-то странная форма душевной болезни — потеря контакта и уход в ирреальность, безопасную как бункер, потому что в них обоих нет ничего живого.
Ее на протяжении последних лет всеми силами прививали обществу. Отчасти, получилось, но насколько велика эта часть — вопрос открытый. И, конечно, именно пандемия ирреальности — самая страшная угроза для нас и нашей страны. Почему-то совсем не хочется жить в бункере — лучше в квартире, в рабочем кабинете, в мастерской. И еще почаще выходить на улицу.
Печатаешь, уходишь в текст с головой и вдруг внизу на экране выскакивает сообщение. Это друг-поэт из Донецка:
— Бомбят.
— Рядом?
— Очень.
И уже не получается печатать. Тупо, как загипнотизированный, пялишься в экран и не знаешь, что тебе делать. А потом кажется, что эти три слова — одно из самых страшных антивоенных стихотворений.