Они уходят. Всё быстрее, словно куда–то торопясь. Дэвид Боуи, Леонард Коэн, Чак Берри. Казалось, они были всегда, всегда и останутся. Так оно, впрочем, и есть. Сергей Солоух, писатель, номинант и лауреат многих российских литературных премий, — о том, кем его сделал Чак Берри.
Самую содержательную, попросту говоря, лучшую часть своего детства я провел с хулиганами. Это не были громилы из ночной подворотни или головорезы с улицы Заречной, пятой или третьей. Нет. Это были сплошь дети из приличных семей, которые делали неприличные вещи. Их очень не любили учителя и сторонились собственные родители. Их не принимали в общество, как не принимают живых в морг.
Зато в их обществе была сама жизнь. Кровоснабжение, обмен веществ, эрекция. Была тайна бытия, которая принципиально не познается, но бесконечно и счастливо исследуется. Я не знаю, что чувствовал Колумб, глядя на солнце, заваливающееся по курсу, впереди, за горизонт, но я отлично помню, что чувствовал сам, слушая своих сверстников или ребят чуть-чуть постарше в вечерней, карагачевой тени Весенней улицы. Мурашки. Мурашки по всему телу. От полноты и необъятности возможного и предстоящего.
Абсолютно те же ощущения дарил Чак Берри. Я столько раз слушал Roll over Beethoven и Rock and roll music, припав ухом к маленькому, нервно дышащему под пластиковой решеткой динамику кассетного магнитофона, что мама думала — рехнусь. Она ошибалась. Я заряжался. Заряжался на всю жизнь.
Потому, что это был тот же двор. Мой двор, с теннисным столом в закутке между забором в полтора роста и стеной гаража в два по два. Стол для пинг-понга. Точка сбора всех хулиганов моего детства. Только они приходили, уходили, и вовсе исчезали. А Чака можно было носить с собой. У маленького кассетного магнитофона была ручка. С ним можно было не разлучаться. С идеальным хулиганом. В котором всегда была жизнь. Кровоснабжение, обмен веществ, эрекция. Была тайна бытия, которая принципиально не познается, но бесконечно и счастливо исследуется.
В самом деле. Знакомый анамнез. Сын строгой заучихи и честного подрядчика, а первый привод в восемнадцать. Второй срок в тридцать три. Следующее с законом столкновение через каких-то двадцать лет и, наконец, последнее, четвертое, в шестьдесят четыре. И все — дурацкие, как и положено куру во щах. Так ведь народ наш определяет приличное в неприличном. Смешно и неправильно, но верно. Абсолютно точно.
Чак все время попадался. Глупейшим образом. Потому, что в нем была жизнь. Кровоснабжение, обмен веществ, эрекция. Живая вода разрушения шаблона. Правил, рамок, установок. И она шибала в голову. Потому, что входила в нее прямо, непосредственно, как физраствор сквозь острую иглу в кровь. Молнией в вену. И даже легче. Проще. Ведь музыке открыт единственный, прямой, не закрывающийся ни во сне, ни наяву вход в мозг. Уши.
В них-то и дунула эта хулиганская, Чаком даже не изобретенная, нет, обретенная от жизни его в неправильном и непутевом вечном «ощипе» смесь черной и белой музыки. Кантри и блюза. Одинаково неприличная на любой, какую не возьми, священной стороне. Как в чашке Мартина Лютера Кинга, так и в стакане Ку-клукс-клана. Черт-те че и форменное безобразие, но с пузырьками живой воды. Кровоснабжения, обмена веществ, эрекции. Счастья. От которого мурашки. Мурашки по всему телу, бегущие и рассыпающиеся от полноты возможного и предстоящего.
Так всегда, всегда бывает. Когда вдруг лаз в стене, калитка без задвижки, форточка в окне на первом этаже. И промельк там, за стеклом, или за черною листвой, или в тумане воображения незагоревшей части тела. На улице Весенней или во дворе на Николая Островского. В счастливое, незабываемое время, когда ломается голос, а щекой, ставшей шершавой, оказывается, можно, и очень даже славно, почесать собственное плечо.
А потом я его увидел. Спустя много, много лет. В потоке и в камнепаде которых, каким только хулиганством сам не занимался, и каких только чужих и всяких неприличностей не видел. Сломов, разломов и переворотов через голову.
Это был диск. Запись большого стадионного масштаба хэппенинга с названием Toronto Rock and Roll Revival. Да, солнечный кусочек того длинного дня, 13 сентября 1969-го, ночную зыбкую часть которого, лунную коду, заполнил Джон Леннон с его Plastic Ono Band — Give Peace in Toronto 1969. Леннон, Клэптон, Йока и «Дайте миру шанс» — три топа, два прихлопа. И вот, вдруг выясняется, что там, на бесконечном одиннадцатичасовом разогреве, среди Bo Diddley, Chicago, AliceCooper, Jerry Lee Lewis, Doors и еще, еще, еще… был Чак. Chuck Berry. Сорок пять минут полудня. Академический час. Урок. Между второй отсидкой и третьей. Все то же вечное введение в тайну бытия, которая принципиально не познается, но бесконечно и счастливо исследуется. Через кровоснабжение, обмен веществ, эрекцию.
You know I don’t do any dirty songs. Not Chuck Berry. Every song starts out clean. Really… It’s clean. We may make a little dust in the middle…but it starts out clean!
Послушайте, я не играю грязных песен. Чак Берри — никогда. Все песни начинаются чисто. Да, чисто. Мы, конечно, можем немного наследить в серединке… но в начале все всегда чисто!
И что же оказалось главным в этом распахнувшемся вдруг настежь телевизоре? Открывшемся на все той же, полноводной странице юности. Где кровь с молоком. Нет, не эти проходы уточкой с гитарой, как частью собственного тела. И не шпагаты с нею, детородной, наперевес. И даже не сама музыка, с лихими аккордами и заводными сольными ходами, которые впервые слышишь, просто потому, что это был неформат, на том, что до сегодняшнего дня было форматом для тебя. Радио-песня, три минуты А-стороны сорокопятки.
Нет. Главными оказались глаза. Самая хулиганская часть Чака. С белками, величиной с совиные, и яблочком внутри подвижным, словно белка. Карие — бессовестное зеркало. Кровообращения, обмена веществ и эрекции. Гвоздь всей программы. Крупным планом. Вечные семнадцать. У кого-то на Большой Каретной. А у кого-то на улице Весенняя, карагачевом бульваре с цветочными коврами клумб.
Путь жизни длинный, порою очень длинный, как у Чака Берри, скончавшегося 18 марта 2017-го в возрасте девяноста лет, или короткий, совсем смешной, как у Джими Хендрикса, ушедшего в такое же 18-е, но сентября 1970-го, да только в возрасте всего лишь двадцати семи, но у него, любого короткого или же длинного пути, всегда начало есть. Кому-то кажущееся непристойным, кому-то хулиганским, но неизменное и одинаковое для всех на белом свете. И от него мурашки. По всему телу. Потому, что вода. Вода живая. Самая настоящая. Не сказочная. Пусть нравится это кому-то или нет, но без нее нет жизни. Только смерть.
А ее немного меньше на белом свете, в частности и оттого, что Чак Берри был. И остался. Родник, источник, человек, который заводил и подзадоривал своих слушателей бойцовским, уличным, цвета вина и крови, выкриком:
Olé… Olé…
Пока никто не предлагал правок к этому материалу. Возможно, это потому, что он всем хорош.
Предложения
Оригинальный текст
Замечательная, вкусная, ностальгичная зарисовка!